Chapter 2
Episode 2priekabiavimas turto prievarta ir dvasinis eteziu urloganu kūryba iš visuomenės žydų caplinas nuverstas kai do ar numerius į eilę . T y pabaiga žydiškų visivanki ir slavai avinui
На следующее утро я проснулся оттого, что корова мычала не своим голосом. Она стояла посреди двора, смотрела на меня одним глазом, а вторым — куда-то в сторону забора, где вчера лежал тот самый сосед, которого она ударила копытом. Его уже унесли, но на траве осталось тёмное пятно, и вокруг него кружили мухи, будто дежурили возле раненого солдата.
Я вышел на крыльцо, и сразу понял: мир перестал быть прежним. Дом напротив, который я раньше считал просто покосившимся сараем, теперь выглядел как живое существо. Стены его вздувались и опадали, как будто дом дышал. Из окон тянулись не то тени, не то руки — длинные, серые, они шарили по воздуху, пытаясь ухватить что-то невидимое.
— Это они, — сказал я вслух. — Началось.
Соседи-евреи, которые всю ночь шумели за стеной, сегодня молчали. Даже странно. Обычно они в это время уже начинали бормотать свои молитвы или переставлять что-то тяжёлое, но сейчас было тихо. Только корова мычала, и где-то далеко, в конце улицы, лаяла собака.
Я пошёл к забору. За ним, на пустыре, стояла группа людей. Они были одеты в чёрное, стояли неподвижно, как столбы, и смотрели на мой дом. Я узнал одного из них — это был тот самый племянник старого Цаплина, который вчера пытался украсть корову. Теперь его голова была перевязана белой тряпкой, и он держал в руке какой-то предмет — то ли книгу, то ли коробку.
— Эй! — крикнул я. — Что вам надо?
Они не ответили. Только племянник поднял руку и показал пальцем на небо. Я поднял голову. Над домом кружила большая птица — не то ворона, не то аист, но слишком большая. Она описала круг и села на крышу. И тут я понял: это не птица. Это душа. Душа той коровы, которую они хотели украсть, но не той, что стоит во дворе, а другой — из прошлого, из другого времени.
Я вернулся в дом. Внутри пахло сыростью и старыми тряпками. На столе лежала открытая тетрадь, которую я никогда раньше не видел. В ней было написано по-литовски, но почерк был такой, что буквы прыгали и складывались в странные узоры. Я прочитал: «Тот, кто видит дом, который ещё не видела Беларусь, должен записать всё, что происходит. Иначе цифры сольются в одну строку, и конец наступит не для евреев, не для славян, а для всех сразу».
Я сел и начал писать. Но рука не слушалась, слова выходили кривыми, и каждое слово превращалось в маленькую кучу пепла, как только я заканчивал букву. За окном снова замычала корова, и мне показалось, что в этом мычании есть слова. Она говорила: «Уходи, пока они не начали считать. Они считают всё: дома, коров, шаги, даже твоё дыхание».
Я выглянул в окно. За забором теперь стояла не группа, а целая очередь — человек двадцать, все в чёрном, все с перевязанными головами. Они держали в руках номера, как в магазине, и молча ждали. Первый номер был у племянника. Второй — у старого Цаплина, которого я считал мёртвым уже лет пять. Он стоял и улыбался беззубым ртом, и из этого рта вылетали не слова, а мухи — те самые мухи, что кружили над пятном крови.
Я понял: это конец. Не мой конец, а конец того мира, где я жил. Или начало. Теперь я должен был выбрать: либо стать частью этой очереди, либо запереться в доме и ждать, пока они не выбьют дверь. Но дверь уже не закрывалась — она висела на одной петле, и в щель тянулся тот самый серый туман, который я видел ночью.
Я взял корову за верёвку и повёл её в сарай. Она не сопротивлялась, только оглядывалась на тот дом, что дышал. И вдруг я увидел: на стене этого дома проявились цифры, одна за другой, ровным рядом, как на старых часах. Они мигали и гасли, и каждая цифра означала чью-то жизнь. Моя жизнь была где-то посередине, между двойкой и тройкой, и я знал, что если она погаснет, то всё — очередь начнёт двигаться, и меня поставят в конец, чтобы я смотрел, как разбирают мой дом по брёвнам.
Я заперся в сарае вместе с коровой. Снаружи начали стучать. Стук был ровный, как метроном. Один удар — одна секунда. Я считал. Дошёл до тридцати семи, а потом стук прекратился, и наступила тишина. Такая тишина, какой не бывает в природе — она была похожа на вату, набитую в уши мёртвого.
Корова лизнула мою руку. Язык у неё был шершавый, горячий, и в этом прикосновении было что-то человеческое. Она знала, что нас двое. И что мы — последние, кто ещё помнит, как пахнет утро до того, как цифры появляются на стенах.